Варавва

И за преступников сделается ходатаем.

Исайя, гл. 53

1940 год, север Франции, католический монастырь за пределами маленького городка. Монастырю без малого 600 лет.

Немцы уже захватили город, монахи сутками молятся о спасении, наслышанные о нравах нацистов. К монастырю хлынули беженцы, нищие и бомжи в поисках спасения от неизбежных «зачисток». Их срочно, кого могут, рассовывают по кельям. До монастыря добрался помощник мэра: он выговорил монастырю неприкосновенность при условии, что монахи снабдят войска тем, что от них потребуют, и будут подчиняться режиму.

Благодарственный молебен.

Явился офицер с переводчиком и десятком солдат производить осмотр монастыря. Солдаты с громким гоготом комментируют увиденное, небрежно задевают прикладом статуи святых. Осмотрели кладовые. Часть провизии изъяли и погрузили на конфискованные у местных повозки. Параллельно производится досмотр проживающих в монастыре. Досмотр подходит к концу, и в целом удачно: десятку бездомных позволили остаться при монастыре, остальных выгнали, кого-то отправили выправлять документы в комендатуру. Настоятель расслабился.

Вдруг крики со двора. Настоятель выбегает во двор. Двое солдат пинают сапогами какого-то бомжа. Это человек с сизым заросшим лицом, потерявшим форму от пьянства, мутным взглядом, в воняющих мочой и нечистотами лохмотьях. Местные без сожаления указывают на него немцам: этот человек преступник, грабитель, убийца, об этом все знают. Сейчас у него запой, но когда проспится, способен человека за чекушку зарезать. Истории о пьяной резне, кражах и грабежах сыплются из уст местных. Немцам ничего не надо объяснять: татуировки, просвечивающие сквозь дыры в тряпье, красноречиво свидетельствуют о социальном статусе забулдыги — эти стигматы читаются на всех языках мира. Солдаты развлекаются: избивают урку ногами в кованых сапогах, тот рычит и матерится, пытается отбиваться, даже вцепился зубами в ногу солдату, за что получает прикладом по голове и на несколько минут отключается. Офицер делает понятный настоятелю жест: приказывает пристрелить.

Настоятель вспоминает, что слышал об этом обитателе притонов, тупом и безжалостном: немцы срезали протухший слой, который не под силу было сковырнуть местным властям, подняли его, как изъеденный клопами матрас, и вот клопы разбежались, и один из них здесь. Причем едва ли не самый зловонный и ядовитый.

Настоятель обратился к офицеру по-немецки: это человек, кто бы он ни был, пришел искать покровительства у монастырских святынь…

… скорее у монастырских властей,— насмешливо оборвал его офицер.

… так или иначе, настоятель просит офицера помиловать урку, он берет на себя ответственность за него, за то, что тот не нарушит порядок в городе… готов быть его поручителем…

… Вы поручитесь за него своими святынями? Готовы поставить их на кон?— интересуется офицер.

Настоятель бледнеет, офицер насмешливо щурится. Урка тем временем шевелится и блюет на землю.

Настоятель прекрасно помнит, что проклят будет надеющийся на человека, что добро Господа принадлежит соответственно Господу, и распоряжаться его достоянием человек не в праве. Но он также помнит, что следует ходатайствовать за тех, у кого нет защиты. И понимает, что сбавлять цену за урку ему не станут. Как и вообще не станут торговаться. И настоятель принимает правила игры. Он мысленно просит у Господа прощения за это вдвойне святотатственное поручительство (поручительство за другого человека и поручительство святынями), прикинув, что урку можно просто запереть в келье (доколе Господь даст удерживать этого хитрого зверюгу), и нетвердым голосом соглашается.

Но офицеру мало слов.

… раз вы такой гуманист, жалеете слабых и изгоев, платите за свои убеждения прямо сейчас… Вы отдаете нашим солдатам монастырь со всеми его реликвиями и барахлом, а сами убираетесь со своим бомжом.

Услышав эти слова, солдаты разражаются гоготом, поют непристойный куплет о Святой Деве, показывая жестами, что они намерены сделать с ее изображением. Офицер ухмыляется и говорит отчасти солдатам, отчасти настоятелю что-то о смерти Бога, Сверхчеловеке и морали рабов, образцовым представителем которой является господин настоятель… как и всякий христианин, который по социальной природе своей на стороне плебеев духа, подзаборной швали, отбросов общества… и почему бы ему не потесниться самому и не попросить потесниться Господа Бога, если он собирается вводить нищих духом в Царствие Небесное, ведь их так много, они займут немало места, так пусть привыкает…

Настоятель, в юные годы читавший и любивший Ницше, не вникает в офицерскую диалектику.

Пока продолжается эта короткая лекция, переходящая в столь же краткий митинг, настоятель осознает, что издевательское требование офицера совершенно серьезно, и ему нужно выбирать.

Он уже наслышан о матерях, которым предлагают выбрать между двумя детьми, об отцах семейства, которым предоставляется столь же иллюзорная свобода отправить в газовую камеру жену или ребенка. Слыша это, настоятель благодарил Господа о том, что у него в силу его служения нет семьи. Но вот дошла очередь и до него.

 

Офицер совершенно прав: гуманист и священник в настоятеле велит спасать человека любой ценой. Каков бы ни был этот человек, какова бы ни была глубина его падения. Но провокативная издевка офицера, поистине дьявольская, заставила настоятеля всем существом ощутить: это искус. И он даже понял, какой.

Иезуитская выучка мгновенно рисовать в себе вживе символическую картину для медитации, наращивая на ней плоть и кровь, позволяет настоятелю увидеть свой выбор в символическом, но от этого только более реальном ключе: его заставляют выбрать не между падшим человеком и предметами культа. Нет, между разбойником и Мессией.

Вараввой и Христом.

Ужасное это озарение перехватывает ему дыхание, как будто это его, а не урку, ударили под дых.

Настоятель мгновенно опускает взгляд, чтобы не видеть кучку местных, свидетелей сцены. Ему страшно прочесть на их лицах любой призыв. Да они и не понимают смысл напряженного разговора вокруг урки: не знают немецкого. Здесь нет народа, к которому вывели двоих и предложили выбирать. Здесь все должен решить он, их пастырь.

И он понимает, что долг пастыря велит ему отпустить Варавву.

Урку тем временем пинками подняли на ноги, и тот, привычно харкая кровью, утирает многократно переломанный нос, навалившись на ограду. В спину ему уткнулось дуло автомата. Солдат с отвращением морщится и воротит нос от вони. Бессмысленная, плоская, заплывшая харя преступника видна настоятелю в профиль.

Рядом с харкающим кровью бандитом ему мерещится тень другого Человека, такого же избитого, с распухшим от побоев лицом. Он должен выбрать из двоих. Одного из них распнут, другого отпустят на свободу.

У настоятеля мало времени на решение, только пока отхохочут солдаты да закончит разглагольствовать офицер. Молитвенным усилием он погружается в медитацию о Христе.

Вот он в толпе перед помостом, на котором стоят, чуть пошатываясь, сплевывая кровь, два оборванных, избитых человека, за каждым стоит по ленивому, обалдевшему от жары легионеру, и каждому в спину тычется (на всякий случай) тупой конец копья.

«Кого отпустить вам: Иисуса или Варавву?»

Сказать: отпустите этого,— равносильно крику: «А того распните!»

… Господи, я не могу предать Тебя на смерть еще раз.

Вот он перемещается в сердце Вараввы, хрипло дышит его грудью, чувствует боль от ран, копье в спину, животный страх, напряженное ожидание. Смотрит заплывшим глазом в толпу: на родственников тех, кого убивал, насиловал, грабил. В голове у него тупые звериные мыслишки. Грудь сдавлена.

«Варавву!— кричат люди.— Варавву нам отпустите!»

Грудь Вараввы судорожно вдыхает воздух — и издает мощный вздох облегчения: радостный вздох живого организма, избежавшего смерти. Выдох вместе с нервным хохотом вырывается из его груди.

…Он так рад жизни. Но я не могу отпустить этого зверя вместо Тебя, Господи.

…Он слезает с помоста, не оглядываясь на несчастливого товарища. Праздник жизни! Сейчас его угостят вином, он упьется до бесчувствия, а чтобы опохмелиться, зарежет кого-то из своих благодетелей, изнасилует его жену, завяжет в узел его добро и скроется до нового ареста.

 

Немцы отхохотали, немецкий офицер оборачивается к настоятелю и поднимает бровь: лицо того посерело, взгляд устремлен в никуда, губы беззвучно шевелятся. …Ну-ну, помолитесь, патер, только поскорее.

 

Настоятель вдруг предпринял последнее усилие, удивительное и почти кощунственное: он спасает Христа.

«Иисуса из Назарета!— кричит он устами народа.— Отпустите нам Иисуса! Распните Варавву!»

Мгновенно переместился его дух в сердце второго арестанта и замер в ожидании.

Грудь Иисуса не издает вздоха облегчения. Грудь Его замерла, как замерла история, жизнь, мироздание. Он просто не может облегченно, обрадованно вздохнуть. Это не Его вздох.

 

Искупитель не может быть выкуплен чужой кровью. Он призван спасать разбойников ценой своей жизни. Случай выбора между Христом и Вараввой — это только частный случай общего Выкупа, совершенного на кресте.

Священник вышел из медитации тут же, не позволяя себе узнать, как бы развернулись события в альтернативной акту искупления Истории, не позволяя этой Истории быть.

Христос уже выкупил Варавву.

Уплачено.

 

— Отпустите этого,— сказал он офицеру и указал на урку.

 

…..

Изломанные лики Христа, втоптанные в грязь мощи святых, поруганное распятие, конфискованная драгоценная утварь. Офицер со знанием дела отбирал наиболее ценное: раритетные издания, ларцы искусной работы, статуи известных мастеров; все, на что он указывал, солдаты грузили на повозку; местным жителям велено было собрать солому, чтобы не повредить шедевры, а монастырский библиотекарь дрожащим голосом давал пояснения солдату, составляющему список награбленного. Все, не имеющее, с точки зрения офицера, исторической или иной, могущей быть отображенной в денежном эквиваленте, ценности, — все это просто выбрасывали во двор, освобождая помещение. Статуя Святой Марии была выставлена во дворе в таком виде, что, проходя мимо, монахи отводили глаза, крестились и судорожно всхлипывали. Немцы оттягивались вовсю, как на заказ. И монастырская обитель покорно сносила поругание. Эти стены отразили не одно нашествие, выдержали и Столетнюю войну, и Первую мировую, пережили эпидемии чумы, голодные бунты, осады и блокады. За всю шестисотлетнюю историю они впервые сдались врагу.

В церкви уже устроили тир, и автоматные очереди то и дело прошивали святых евангелистов, и гулкий гогот сотрясал древние своды храма, сопровождаемый трелями губной гармошки.

Посреди двора праздновал тризну костер, куда сваливали, с немецким военным трудолюбием таская из монастырской библиотеки, богословские труды в кожаных переплетах вперемешку с прочим ненужным новому порядку мусором. Потрясенные монахи в слезах шептали молитвы, утешая себя тем, что Дом Божий в сердце христианина, а не в одном Храме. Они собирали нехитрые пожитки и разрешенный минимум провианта (ни одну святыню, ни один предмет богослужения офицер не позволил взять, поднять с земли, все так и хрустело под ногами солдатни) и покидали монастырь, где теперь будут квартироваться немецкие солдаты. Они осторожно обходили обломки образов, поверженные и разбитые статуи, истоптанные сапогами драгоценные покровы, и так, сотрясаясь от рыданий, пробирались через двор к повозке, на которую грузились.

Настоятель скупыми жестами руководил эмиграцией. Не позволял себе уйти со всеми к повозке — распинал Христа вместе с немцами.

Кучка местных жителей, сперва онемевшая от ужаса, теперь рыдает и причитает. Они уже поняли, за кого и какой выкуп он заплатил. Люди (в основном женщины и старики) жмутся друг к дружке, не смея уже подойти к своему пастырю за последним благословением — настолько чужд он им теперь, отказавшийся от Дома Господнего. Его выбор лишил их последнего пристанища, последней опоры, осиротил паству — и ради кого?! Ради кого и на что он их покинул, обрек?! Их всех — из-за одного… из-за этого…

Урка хрипло дышал, привалившись к стене. Вряд ли до него дошел весь смысл происходящего, но вооруженные люди перестали бить его, убрали от него дула автоматов, за него откупились, и теперь он собирался с силами, чтобы уковылять отсюда. Животные очень хорошо чувствуют, когда опасность минует, думал отец настоятель. Он не смотрел в сторону этого звериного отродья, на спасение души которого не стоило и надеяться. Но чувствовал его присутствие всей кожей. Если он не подохнет от сифилиса (ибо кривой расплющенный нос на его испитой морде был изъеден стыдной болезнью) в ближайший месяц-другой или не замерзнет спьяну в ближайшие сутки, то опять будет перемежать грабежи и убийства с запоями. Он ничего не разбирает и не воспринимает своей отупевшей душонкой, кроме примитивных желаний и инстинктов. Вот сейчас он рыгнул, настоятель это чувствует так, как будто еще не отошел от медитации, почесал какую-то язву под левой грудью и с тупым вожделением сощурился на задницу слезоточивой молодой бабенки, с воем оплакивающей разгром святой обители. Он выжил и уже готов размножаться.

Сердце настоятеля глухо и мерно ударялось о грудную клетку. Он читал про себя «Отче наш», боясь дать волю мыслям, горю, раскаянию. Господи, кому я принес Тебя в жертву? Кто я после этого? Могу ли я быть слугой Твоим? По Твоей ли воле я это содеял? Ты не мог желать иного, но почему исполняющий волю Твою становится Твоим палачом?! Не слишком ли тяжкий крест быть Твоим слугой? Неужто нельзя просто любить Тебя и делать для Тебя против воли Твоей?..

Он не выдержал, закрыл ладонями лицо, чтобы скрыть хлынувшие по щекам слезы.

Черные сомнения, навеянные словами офицера, снедали его. Есть ли правда в вере, где мы становимся птенцами, которых пеликан кормит своей плотью? Что вырастет из этих птенцов, неужто они так и обречены поедать своего Отца, и в этом их долг перед Ним? Зачем Тебе делать из нас Иуд и Кайаф, Господи?! Не слишком ли это большая плата за наши грехи?

Настоятель волевым усилием оборвал внутренний вопль кощунственных вопрошаний.

Когда отнял ладони от лица, взгляд упал на полуобгоревшее распятие: Христос слетел с креста и был повергнут лицом вниз, как бы пав ниц, с руками, простертыми в направлении той мерзкой твари, за которую был сейчас предан огню и поруганию. Настоятеля передернуло болью, он качнулся было поднять Спасителя с земли, но остановился: нельзя, таково условие немцев, такова расплата за жизнь единого из малых сих.

Сей малый тем временем уже поднялся на нижние конечности, почесал пах и с невозмутимостью прикормленного павиана поковылял к жертвенному костру — погреться. Вид человеческого существа, греющего руки у костра, на котором горит его Спаситель, как бы символична и даже в духовном смысле исполнена высшей правды ни была эта картина, подорвала в настоятеле всякие силы терпеть. Он рванулся к спасенному им выродку и уже готов был схватить его за плечи, чтобы оттащить, выставить прочь, выгнать с этой погубленной, оскверненной им земли, как вдруг взгляд его упал на руки урки, и это заставило его застыть.

Это были грубые, в синих наколках, волосатые, в кровь разбитые на костяшках, покрытые потрескавшейся кожей лапы, причем на правой руке начисто отсутствовал указательный палец. Но в этих руках было что-то тревожно и радостно знакомое, родное, от чего настоятеля пробрала дрожь. Он не мог понять, что же это: готов был вскрикнуть от узнавания — и в то же время узнанное оставалось для него тайной. Но сердце захолонуло, и вдруг… пришло странное, блаженное успокоение.

Урка, потерев лапищи над костром, повернулся, кинул на настоятеля мутный взгляд со сплющенного своего уродливого лица, из-под слипшихся косм, и вперевалку заковылял прочь с монастырского двора: тяжело ступая по образам, хоругвям, мощам и книгам.

Настоятель стоял в отупении, безотчетно улыбаясь — на фоне разоренной Божьей обители — не в силах осмыслить, что же вдруг остановило его и внесло в его душу внезапный покой и светлую радость.

Один из монахов робко позвал его к повозке, настоятель кивнул, но все не мог тронуться с места, как будто ждал разрешения загадки или боялся спугнуть чудесное ощущение.

Страница из выпотрошенных в костер книг взлетела на волне ветра, полуобгоревшая, ударила его по лицу и вновь спланировала к его ногам. Настоятель невольно опустил взгляд. Видимо, какая-то хрестоматия для монастырской школы: страничка из краткого словаря арамейских слов, употребляемых в Писании. Следивший за костром немец с арийской аккуратностью уже загреб кочергой выпавшую страничку жидовского словаря, но взгляд настоятеля выхватил первое слово: «Авва (абба)— «Отец»».

Помимо воли молнией взгляд устремился вниз по строкам, хотя настоятель уже знал, что прочтет: «вар» («бар») — «Сын».

Варавва.

Сын Отца.

Он резко отвернулся от костра, бросился за ворота, ловя ртом холодный ночной воздух, взглядом потрясенно ища в сумерках того, кто только что покинул монастырский двор,— хотя и знал, что не увидит его больше. Да и что было видимо его взору? Испитое, изъеденное срамной болезнью лицо, заплывшие, бессмысленные глаза, покрытое грязью и струпьями тело…

И вечно кровоточащие следы от гвоздей на запястьях.

 

Сентябрь, 2002

Сюжет рассказа приснился (сам момент выбора).